Эссе
Последний раз я видела сына в 2019 году. Тогда и в мыслях не было, что наша разлука продлится годы. Но сначала случилась пандемия коронавируса, а потом — «специальная военная операция», вместе с которой началась операция по зачистке любого инакомыслия. Журналистов стали объявлять «иноагентами», а по сути — врагами народа. Так я поняла, что мой сын больше не сможет приехать в Россию.
Сын сразу сказал, что надо спрятать вне дома все материалы, которые касаются его и нашей семьи — фотоальбомы, книги и другие памятные вещи. Это нужно на случай, если ко мне как к матери придут с обыском и начнут грязными лапами все перебирать. Пусть они, черт с ним, сломают ящики, разобьют что-нибудь — но личное должно остаться нетронутым, это невосстановимая вещь.
Разбирать архивы, паковать и вывозить их было невероятно тяжело. Я в собственном доме. Это моя родина, я здесь родилась, черт побери, жила под мирным небом, уверенная в завтрашнем дне, и вдруг мне приходится лишать себя даже памяти. И за что? За то, что мой сын черное называет черным.
Из-за всех событий мне пришлось избавиться от старой квартиры и переехать в новую. С соседями я общаюсь так: встретились случайно на лестничной клетке, поздоровались — и все. Одна соседка пыталась завести со мной дружеские отношения — я эту попытку культурно, но радикально пресекла. Это может навлечь опасность: слово за слово, и не знаешь, где можешь проколоться.
На работе — у меня их две — тоже сокровенными мыслями не делюсь. Мы с коллегами хорошо друг друга знаем — работаем вместе два с лишним десятка лет. Все в курсе, что мой сын за границей и где он работает. Но в душу мне никто не лезет. Каждый опасается за свою шкуру, поэтому ничего не обсуждаем. Я не знаю, как мы докатились до такого, но мы друг друга боимся.
Это ужасное чувство: ты постоянно себя контролируешь и всегда помнишь, что любой человек может сегодня тебе улыбаться, а завтра — сдать тебя с потрохами. Не потому что ты ему не нравишься — он может это сделать неосознанно. Просто упомянет в разговоре, чем занимается твой сын. А потом его собеседник передаст еще кому-то. И этот кто-то возмутится: «Эта мерзавка — мать врага народа, надо с ней расправиться».
У меня нет покоя ни на работе, ни дома, ни в магазине. Я с этим засыпаю и просыпаюсь. Ужас ощущается физиологически: во рту сохнет, сердцебиение учащается, под ложечкой сосет. Что-то похожее ты испытываешь перед приемом у стоматолога: сидишь в коридоре и знаешь, что никуда не денешься, боль будет неизбежной. Сейчас я уже привыкла, тревоги стало меньше. Она никуда не делась, просто ушла внутрь. Но она постоянно присутствует.
По сути я испытываю двойной ужас: боюсь и за себя, и за сына. Я постоянно пишу ему: «Как ты там? Пожалуйста, береги себя». Так же боятся и другие родители. При этом никакой обиды за жизненный выбор сына у меня нет. Более того, я горжусь им. Это нормальный человек, в нем нет мерзости, зет-патриотизма.
Я знаю о других российских семьях, которые оказались в похожем положении. Наш ужас коллективный. Но мы даже не можем объединиться. Если только начнем знакомиться и встречаться, обязательно найдется добрая душа, которая заботливо напишет донос — как та бабулечка, которая старательно подкладывала хворост в костер Джордано Бруно.
Конечно, мужьям и женам в чем-то легче, чем родителям — они могут оборвать все связи со страной и уехать вслед за гонимым членом семьи. А мы сидим здесь. Мы все в возрасте — нам двигаться некуда, нас никто нигде не ждет. Мы уже не можем с легкостью устроиться на новую работу, мы никому не нужны — это понятно и естественно.
Тем не менее мы обсуждали мой возможный переезд — особенно после 24 февраля. Сын сказал поскорее сделать загранпаспорт. Теперь это наша лазейка: если станет невыносимо, придется сломя голову бежать отсюда. Это будет не отъезд, это будет бегство.
Я никогда не была за границей — и не представляю, каково мне там будет. Думаю, что одиноко. Там будет внешнее одиночество, потому что вокруг все чужое: язык, обычаи, места, все чужое. А здесь в России мое одиночество внутреннее. Вокруг все привычное: родная речь, обычаи, манеры, города. А ты весь обращен внутрь себя. Абсолютно одинок. Мне кажется, оба эти одиночества очень страшные.
Пока же все остается как есть: созваниваемся с сыном по телефону, постоянно списываемся. Внешне — мы такие же, как и раньше: разговариваем, что-то делаем, смеемся. Но внутри нас живет ужас. Непроходящий неизбывный ужас от всего: от звонка в дверь, от очередной новости, от чьих-то слов, от разлуки, от мыслей о будущем.
Но маленькая надежда все же брезжит. Я не могу представить нашу с сыном встречу, но знаю, что это будет феерически: прижаться к нему, обнять, посидеть рядышком, посмотреть в глаза. Я на него всегда смотрю снизу вверх. Даже не потому что он меня на голову выше — он морально очень большой, я безмерно уважаю его суждения, его образ мысли. Мой маленький большой сын. Я надеюсь, наша встреча обязательно будет.
Мать одного из журналистов «Медузы», живет в России. Ее имя мы не называем из соображений безопасности